Донесённое от обиженных, стр. 70

О том, как и почему безбожие приняло у старика столь непристойные формы, рассказывали: «Это ещё когда комиссар Житор выступал в зале заседаний… выступает, а дед — он истопник был — печь топит и слушает… Особенно, если про опий для народа. Кладёт в печку уголь и: „В огонь попов! В огонь попов!“ Матерка подпустит. И так, по малости, свихнулся. Положи ему перед порогом золотые часы, а он: „Поповна бы сцапала! Попадья б схватила! Поп бы взял. А я — не трону!“ И действительно не тронет».

Последнее неминуемо вызывало снисходительно-забористый ретивый смех, который выражал приблизительно то, о чём сказано пословицей: «Научи дурака Богу молиться — он и лоб расшибёт».

Когда, таким образом, истоки стариковского бескорыстия выявились с подкупающей ясностью прибаутки, можно было бы осторожно возобновить то дело, ради которого Пахомыч обратил себя в столь любопытно-бедовую фигуру. Помешало, однако, необратимое обстоятельство — некуда стало перевозить казнённых. Кладбище старообрядцев закрыли.

При вести об этом хорунжий направил внутрь мысленное око, следя за началом смертельного вихря тоски: подобное пережил пять лет назад, знойно-кипящим днём, на могиле Варвары Тихоновны. Где и каким оставался теперь для него — и оставался ли? — путь, который говорил бы нечто душе? В том дне, на далёком кладбище, ему привиделся единственный уголок, куда бы он устремился и бегом и ползком в желании жить — намоленное место. И вот сейчас, в домишке кладбищенского сторожа, то же переживание подтолкнуло его, и он словно перешагнул препятствие к осознанию самого себя — войдя в смысл молитвы: «Всели в меня упованье твёрдое, что умягчится жестокое и обновится лик земли — к вознаграждению невинно убиенных, ибо у Тебя нет мёртвых, но все — живые».

Он дерзнёт сделать намоленным местом это кладбище с тысячами бессудно убитых…

Перед тем как отправиться сюда на службу, он в своей квартирке во флигеле стал доставать сбережённую икону «Воскрешение Лазаря». Она была мало того что стародавняя, но и редкостно необычная. На других подобных — значимой подробностью выступала тёмная пещера. На иконе же, перед которой замирал Пахомыч, Лазарь, восставший из гроба, стоял в огромном луче света. Хорунжий понимал этот поток сияния как Божье благоволение: мгла пещеры должна смениться светом близости Бога, гроб и воскрешённый Лазарь явятся среди свинцово-давящей действительности невидимо-действенным, живым узелком небесных энергий…

Он вызывал в себе ощущение открытости Божьего неба и шёл на кладбище, чувствуя под одеждой на груди другую, совсем маленькую иконку. На чёрном шнурке, вместе с серебряным крестиком, она была с ним всегда. Он, прежде всего, обходил свежие братские могилы, прося у Бога за убитых прощения, напоминая о принятых ими страданиях, и прижимал руку к тому месту на груди, где ощущалась иконка. Он обращался к Никодиму Лукахину, чьи останки истлевали здесь, затерянные среди таких же останков, и память повторяла слова Никодима: «Не стоит село без праведника!» Выходило так, что уж не оказывалось ли тем самым селом это страшное кладбище?.. Как ни гляди — но оно помогло ему сжиться с состоянием постоянного общения с Богом, когда словно бы небесная музыка говорила ему, что в его жизни был и есть смысл, что теперь душа очищается — он становится средством Бога.

* * *

Меж тем росту кладбища сопутствовало появление новых административных единиц, кладбищенской конторе стало тесно прежнее помещение, и домишко сторожа был освобождён от старика, которого спровадили на пенсию. В ГПУ, однако, не расставались без нужды с полюбившимися привычками. На дальний край кладбища пригнали зэков, и они соорудили будку для Пахомыча, в придачу получившего ещё и старую шинель.

Жизнь шла, по-советски матерея — подсекая жизни. Управление процессом принял молодой начальник Марат Житоров. Ему рассказали о неповторимом в своём роде характере — о знакомом его отца, — и Марата Зиновьевича, эффект понятный, взяло за ретивое. Он не стал откладывать встречу. Привезённый Пахомыч, нимало не оробев, так описал внешность Зиновия Силыча, что у сына не могло быть сомнений: старик видел комиссара вблизи. Причём в минуты глубокого и яркого самовыражения души… Расчувствовавшийся Марат жарко обнял (соответствующим порыву воображённым движением) памятливого человека, который донёс до него дорогое, и с внушающей уважение проникновенностью спросил, как тому живётся? К сему времени Мокеевна давно уже не служила в столовой, заменённая гораздо более молодой, с белыми пухлыми локтями и с румянцем на щеках поварихой, пенсии старикам хватало перебиваться с хлеба на воду. Пахомыч врать не стал, что возымело своим последствием открытый ему доступ в столовую НКВД.

Пора приспела такая, что старый не на даровщинку питался горячим. Появившийся здесь московский журналист не промахнулся в догадке: дед мешал бродячим собакам разрывать совсем уж наспех присыпанные землёй тела и растаскивать их части по округе.

71

«Части круга не всегда образуют круг», — Юрий Вакер пытался отвязаться от этой втемяшившейся в голову дурацкой фразы. Раздражённый ею, ступил он в знакомый арочный ход, направляясь к жилью Пахомыча.

Обдумываемый роман можно было начать с дней нынешних, когда московский журналист берётся расследовать, кто погубил легендарного комиссара Житора. Затем перед читателем должна была предстать сумрачно-яростная, дымная весна восемнадцатого года. Завершало бы круговую композицию разоблачение врага в нашем сегодня. Сегодня — накалённом обострившимся сопротивлением недобитков…

В другом варианте предполагался «огненный» зачин. Комиссар Житор в седле, за ним вытянулся по степи отряд, покачиваются в такт шагу сизые штыки, отпотевшие в весенних лучах, на лицах красногвардейцев — печать суровой жертвенности. И вдруг — частота малиновых вспышек, певучие веера очередей… Исход боя скрыт траурным занавесом, который срывают в наши дни.

Первый вариант сразу погружал читателя в близкую ему обстановку, создавая эффект присутствия, чем обеспечивалось общее — и от дальнейшего — ощущение достоверности. Плюс немаловажный.

Зато второй вариант взвихривал воображение динамикой, завораживал эпической зрелищностью…

Размышляя над тем и над другим, Вакер вошёл во флигель, и тут его развлекло мелькнувшее в голове. Приехав в Оренбург, он увидел старца — и теперь перед отбытием увидит, опять же, его. Круг!

Пахомыч стоял перед гостем — внимательный, странно не производивший впечатления ветхости. Распушившиеся пегие усы в сочетании с длинными седыми волосами сейчас придавали ему вид старчески-воинственного благообразия. Как и в прошлый раз, он был в светло-серой холщовой толстовке, перехваченной ремешком. Вакер, ожидая просьбы похлопотать в столице о какой-либо нужде старика, улыбнулся без особой теплоты, произнося строго и не без развязности:

— Передали, передали мне ваш призыв! Ну что? что-нибудь ещё расскажете о комиссаре?

— Да вы раздевайтесь, — сказал хозяин, стоя недвижно и глядя в самые глаза гостю.

Тот заметил, что хозяйки в комнате нет, а на столе курится парком самовар. «За водкой послал… чего раньше не позаботился? Час поздний…» — предположение было опровергнуто словами Пахомыча:

— Мы с вами теперь одни побеседуем. Устинья Мокеевна ночует у дочери. — Он вытянул руку к столу: — Прошу!

Жест и это «Прошу!» — носили характер некой барственной внушительности. Будь Вакер не Вакером, у него вырвалось бы: «Хм…» Перед ним был никак не бывший истопник или дворник. Думая о себе: «Ни один мускул на лице его не дрогнул!» — гость, уколотый подозрением о чём-то горячеватом, сел за стол и остановил взгляд на своём отражении в самоваре.

— Чаёк, значит, — сказал он, дабы что-то сказать в щекочущем азарте интриги.

Рядом с самоваром стояла миска, прикрытая полотенцем. Пахомыч удалил его: в миске возвышалась горка масляно лоснящихся пончиков.