Донесённое от обиженных, стр. 60

59

Поздним утром путники сгрузили с подводы поклажу на сельской по виду улице. За сплошным забором стоял дом, крытый жестью, которая в своё время была покрашена, но сейчас имела неопределённо-грязноватый цвет; выцвела, облупилась краска и на умело покрытых резьбой оконных наличниках.

На крыльцо вышла молодая женщина, повязанная платком, всмотрелась поверх забора и с подавленным вскриком кинулась к калитке. Обнимая, целуя мать, воскликнула волнуясь:

— Радости-то, радости! не случилось чего?

— Здорова, не прожилась, а только перехожу на новое место, — заявила Мокеевна.

Дочь с искренним любопытством смотрела на Прокла Петровича и — не успел он представиться — сказала приятно-переливным голосом:

— Добро пожаловать с дороги! — Была она белолицая, пригожая, глаза так и лучились.

Прокл Петрович поблагодарил её с поклоном — церемонно, как оно держалось в народе у старшего поколения.

Подошёл хозяин — средних лет мужчина с тёмными, не тронутыми сединой волосами, подстриженными в скобку по обычаю староверов. Хорунжий знал, что зовут его Евстратом, а дочку Мокеевны — Олёной.

В доме к бабушке подвели внука лет трёх с половиной. Затем мать и дочь вновь обнялись. Пока не исчерпалась радость встречи родных, Прокл Петрович — с видом смущения и любезности — сидел на стуле около русской печи. Хозяин, говоривший басом, бережно и радушно задал тёще вопросы о здоровье, о дороге и, переставив табурет к стулу гостя, присел. Наступил своим чередом момент, когда следовало сделать то, что Мокеевна и сделала, — указала на спутника:

— Хороший, такой хороший человек! Через чего и страдает. Уж уважьте меня… надо его звать по имени-отчеству отца покойного — царство ему небесное.

Дочь с зятем переглянулись, помолчали, а затем кивнули: сперва он, следом — она. Оба как бы согласились, что пожелание матери — самое обыкновенное дело. Они ни о чём не спросили — очевидно, поняв своё о её отношениях со спутником.

* * *

Хозяйка, перед тем как пригласить к столу, покрыла его вынутой из сундука скатертью. Передний угол просторной чистой комнаты занимал киот с потемневшими образами в бумажных цветах. По крашеному полу расстилалась до порога широкая серая дорожка. У стены за отдельным столиком примостился мальчик — ел из деревянной миски варёное мясо и давал кусочки мохнатой, очень по виду старой собачке.

Евстрат указал взглядом на иконы:

— Бога я чту, но к богомольству — не любитель, молитву не читаю. Про себя помолился — и будет.

Олёна сноровисто достала рогачом из печи немалый горшок:

— С дороги-то щей горячих — с варку!

Над полными тарелками закурился парок, щи огненно лоснились круговинками бараньего жира. Хозяин вынул из пузатого графинчика стеклянную пробку, произнёс солидно:

— Самогоночка у меня — как делают понимающие с коньяком — настояна на тминном листу! — твёрдой рукой налил зеленоватые толстого стекла стаканчики. — С приездом! И будем здоровы.

Женщины только пригубили. Неторопливо заработали ложки. Налив по второй, Евстрат сказал с приветливой торжественностью:

— Чтобы, дай-то Бог, установилось прежнее! — и выжидательно посмотрел на гостя. — Правда, милый землячок, не знаю вашего взгляда…

Бывший хорунжий с наслаждением вкушал щи и приостановился не сразу.

— Я вам скажу… — он увидел на блюдце стручки горького перца, положил один в тарелку и, топя его ложкой, объявил: — Коммунисты — гнусь! Учение красных — стряпня для кизячных людей!

Хозяин был явно доволен, особенно ему понравились «кизячные люди». Он повторил выражение и подтвердил удовольствие, подняв кулак с оттопыренным большим пальцем:

— Из чего кизяк делается, с каким духом горит — вот и есть их портрет! Сами негодны на мысль и помогают душить у других то же сравнение жизни. До германской войны за три рубля я брал барана. А в эту весну, при красных, фунт старой муки стоил три рубля.

Гость подхватил:

— В прежнее время, в буфете вокзала, налимью уху получал за сорок копеек.

— Зато подарили нам права-аа! — разжигаясь и играя голосом, насмешливо растянул конец фразы Евстрат. — Пришли ко мне, угнали моих коз и на память оставили бумажку с печатью.

— Коз забрали? — всполошилась Мокеевна.

Олёна кивнула, жалостливо посмотрела на мальчика:

— Не стало Феденьке молока. А уж козла мы откормили — сала в нём было, как в борове.

— Я им показываю мозоли на руках, — тягуче басил хозяин. — У кого забираете? У пролетария?! А они: козы есть — выходишь не пролетарий, а собственник! Без коз, может, и будешь пролетарий, и то мы ещё посмотрим…

Олёна указала на мужа:

— Он их и матернул! — с уважительной гордостью добавила: — Чуть-чуть не увели его.

— Чтоб им пропасть! — Мокеевна тряхнула головой, что-то невнятно бормотнув: в сердцах помянула нечистого. — В Баймаке кто вылез в красное начальство? Один, предводитель-то: бывало, за гривенник говно съест. Человек простой — близко постой: карман будет пустой.

Занявшись щами, оторвалась взволнованно:

— Инженер, у кого я работала, он обдумал за весь посёлок — когда голодуха лезла за пазуху. И пережили зиму-то! Кабы не он — сколько детишек перемёрло б. Матерям взять было нечего — а он, Семён Кириллыч, добился. Дак что после этого? Хотели его тащить на казнь… — и полился живой рассказ о треволнениях, о стрельбе в ночи.

— А наш-то, — не без задора взглядывала она на хорунжего, — одно ружьё при нём и другое, как ахнет! Прямо открыл войну на них! Кто бежать — да от него поди убеги…

Мальчик за своим столиком испуганно и мечтательно слушал, дыша открытым ртом. Наевшаяся собачка спала рядом на полу, точь-в-точь скатка войлока. Евстрат, не пропуская ни слова, тихо велел Олёне налить гостю добавки в опустевшую тарелку.

После обеда повёл его в огород.

— Неплоха бывает у меня чёрная редька, — проговорил с расстановкой, помолчал, глядя гостю в глаза, и произнёс ласково-доверительно: — Пахомыч… — Затем продолжил: — Должна хорошо уродиться… редька-то. Попробуете — со студнем.

По рыхлой перегнойной земле стелились, местами скрывая её, плети тыкв с колокольчиками жёлтых цветков. Горох, пышно завиваясь вокруг натыканных рядами хворостин, молодо зеленел весёлой чащицей. От вида ухоженного участка душа Терентия Пахомовича (будем и мы так именовать героя) исполнилась каким-то трезвым теплом.

— Укропом пахнет.

Хозяин не взял эти слова во внимание, уронил намекающе, подразумевая, что гость при белых имеет нужду в чужом имени:

— И эта, теперь-то, власть — не та.

Пахомыч вдумчиво смотрел на капустную грядку.

— Сказана истина: внизу — власть тьмы, вверху — тьма власти. — Помешкав, произнёс: — Зависимость русских от лжи не даёт что-либо изменить…

От дальнейшего, впрочем, воздержался, и заговорил Евстрат:

— Видели вы, чтобы утка сама пришла на кухню к поварам? А рабочие, нализавшись лжи, попёрли к красным. Не понимали, что обозначают тем самым: «Жарьте нас для будущего пира!» Те, конечно, всемерно довольны и, не зарезав, принимаются у живых выщипывать перья.

Мастеровой будто дал выход ущемлённой хмурой силе:

— При царе я господ не любил. Начальство — ненавидел. Полицию, за глаза, хаял. Налогообложение — проклинал! А теперь… — говорил почти надрывно, — теперь и за то, и за другое, и за третье, за всё тогдашнее я не устал бы землю целовать! Тогда к нам были несправедливы, но потрошить — не-е-ет, не собирались!

— Ну, так тогдашнее теперь наладится, — отозвался Пахомыч с чуть уловимой улыбкой в голосе.

— Счастливых надежд! — сказал с тоскливым сарказмом Евстрат. — Слыхали о законе «Реквизиции для военных нужд»?

Он имел в виду приказ, дававший военным, к примеру, право конфисковывать у спекулянтов грузы, что занимали необходимые для снабжения фронта вагоны. Мера обеспечила начальство винами и коньяком, провозимыми с Дальнего Востока. Прочие же товары, после жирной «подмазки», благополучно оставались в вагонах.