Донесённое от обиженных, стр. 54

— Мы подправим чуть-чуть. Сделаем — Хозяин-Барин. Вполне уголовная кличка!

«Что значит — писательский дар!» — оценил, не показывая этого, Житоров. Закругляя встречу, вспомнил:

— Пахомычем ты доволен? Полезное знакомство? Мне доложили: он к сотрудникам пристал — пусть товарищ московский литератор ещё зайдёт, не всё было рассказано. Разговорчивый оказался дед?

«Я бы не сказал», — подумал Юрий, но удовлетворённо, с достоинством улыбнулся:

— У меня подход!

Попрощавшись, увидел мысленно, как прощался с дедом и тот спросил, когда он уезжает из города. Собрался что-то поведать? Почему не сделал этого сразу? Присматривался?.. И тут Юрий поймал догадку: старик соображал, как заарканить его просьбой — к примеру, похлопотать о прибавке к пенсии… «Хитрец старый! — подумалось весело. — Что может быть хитрее нехитрой приманки?»

52

— Приманка! — остерёг Прокл Петрович зятя. С улицы, откуда доносился сквозь ставни торопливый тяжёлый топот, кричали:

— Выходи-и на переговоры!!!

Байбарин приоткрыл дверь и, держась сбоку, напрягся и крикнул:

— Полезете — убьём ваших!

Снаружи всё чутко примолкло. Вдруг саданул выстрел — со стены над входом, куда стукнула пуля, осыпалась штукатурка. Тут же послышалось выразительное ругательство — явно по адресу того, кто стрелял.

Хорунжий со штуцером вгляделся через щель приоткрытой двери, приметил суету таившихся извне забора. Отступив в прихожую, приложился и спустил курок — темноту рассёк белый разящий блеск: там, куда он кинулся, вскричали пронзительно, щемяще-протяжно.

— В живот? — крикнул кто-то другой с прорвавшимся ужасом.

— Не задело его ни …я! так обоср…ся! — осадили громко и озлобленно.

Жёсткие хлопки посыпались со стороны улицы, пуля попала в дверную щель — и тонко прозвеневший удар сказал о конце зеркала. Прокл Петрович, прижимаясь к стене, закричал, надсаживая грудь: повторил о заложниках. Стало так тихо, что стук крови слышался, будто шаги. Но тут же долетел суматошный перебой голосов: совещались, спорили. Затем раздалось:

— Даём пять минут! Выпускайте товарищей и по одному — выходи-ии!!!

Байбарин пальнул с колена и отклонился от щели — стегнула пара выстрелов, темнота насторожилась молчаливым беспокойством. Он запер вход.

— Живы ли? — донёсся возглас Мокеевны из глубины коридора.

— Живей живого! — отозвался хорунжий и сказал зятю, который стоял у стены: — Перед дверью не окажись — пробивает пуля!

Они ушли в коридор, и Семён Кириллович проговорил болезненно-надтреснутым голосом:

— Сейчас подберутся и… — мгновения пекли, доводили до боли ожога, будто он и тесть из последних сил подпирали горящим шестом что-то огромное, шаткое: вот-вот шест треснет — и повалится криками, грохотом безудержное…

— Станут ломиться, чтобы получить гостинец сквозь дверь?! — сказал Байбарин с ободряющей уверенностью.

То, что могло случиться — не с ним, а с близкими, — было так жутко, что рассудок заслонялся от представления терпеливо-мрачной злостью к тем, в кого нужно стрелять. Стрелять — думая лишь о том, чтобы попасть. Инстинктивное усилие жить только этим привело к странному и неосознанному: точно кто-то чуть-чуть отодвинул реальность и оберегает его свободу понимать, решать, действовать.

— У них — разброд! — знающе сказал он Лабинцову. — Одни пуляют — другие не дают. Не хотят быть виноватыми, если мы их начальство убьём.

Семён Кириллович поднял руку к лицу и словно бы осторожно смахнул соринку:

— Но они так не оставят…

— Им нужно, чтобы кто-то взял ответственность! — заявил тесть. — Они будут ждать телеграмму из Оренбурга: брать дом, не считаясь с угрозой жизни дорогих товарищей… чего-то в этом роде.

Семён Кириллович как-то весь подтянулся и сказал с выражением благодарности:

— Да, да-а… а такой телеграммы не будет. Предрика — это как-никак предрика. И другой — облечён их доверием, их коммунист! Да и неизвестно им — не жив ли и третий? Жертвовать тремя жизнями…

— Ты прав, — одобрил тесть, не сомневаясь в убеждённости большевиков, что меч должен карать, а над павшими товарищами должны звучать клятвы и залпы. — Может быть, перерезаны провода, — добавил он о том, на что и в самом деле надеялся, — или губкому сейчас не до Баймака.

— Я пойду к нашим, — Лабинцов измученно улыбнулся.

Тесть пошёл с ним, но тут же остановил его:

— Всё-таки им может взбрести, и они сунутся… Ты будешь глядеть за окнами в сад. Полезут — стреляй сквозь ставни!

Лабинцов давеча получил от Прокла Петровича револьвер комиссара и свой бельгийский пистолет, оружие оттягивало карманы.

— Могут попытаться дом поджечь… — он замолчал тревожно и выжидательно.

— И тем опять же вызовут, что мы убьём заложников: они понимают! — парировал Байбарин. — Ты убедился, что их — не отряд? — спросил он с лихостью в голосе.

Семёну Кирилловичу хотелось, чтобы был не отряд, и ещё обострённо-волнующе вспоминалось то, как зимой он направил пистолет между глаз оренбуржцу.

Тесть произнёс:

— Плотность ружейного огня… я сужу по нему, — он словно бы забыл, что сказал перед этим: стреляли отнюдь не все красноармейцы. — Их десятка два, не больше!

Лицо Лабинцова напряглось; он объяснил паузу тем, что мысленно подсчитывает, сколько может быть в запасе патронов.

— Для пистолета, в коробке, — с полсотни.

Вошли в комнату, в которой подрагивал бледно-жёлтый свет слабой керосиновой лампы. Кровать Варвары Тихоновны была отодвинута от окна, а к нему прислуга и Анна прислонили тяжёлый добротный платяной шкаф.

— Три раза ставень пробило, а в шкафу пули-то завязли, во второй стенке, — сказала Мокеевна, — вон одна выглядывает.

Анна вскочила со стула:

— Папа, Семён! ну что? что-оо?.. — глаза были круглы, недвижны, и в них искрились слёзы.

Семён Кириллович, вспыхнув той же нервностью, как-то испуганно обнял её:

— Их сдерживает, что двое в наших руках…

Байбарин, кивнув дочери, глядел на жену, которая не шевельнулась на кровати, дыша мелко и осторожно, словно боялась причинить себе боль. Она, казалось, просила потускневшим взглядом не отвлекать её.

Поодаль за креслом, будто спрятавшись, сидела на подушке старшая из девочек, вторая лежала на постели, устроенной на полу.

— Маме совсем плохо! — Анна прикусила нижнюю губу и беззвучно зарыдала.

У Прокла Петровича рванувшей тоской сжало горло, и он ничего не говорил, чтобы не выдать себя голосом. Мнилось ли или и вправду так: вблизи дома и дальше стоит разлив ровного топота, будто коварно скапливаются полчища. А то вроде бы это — сплошной шёпот, опять же из тысяч уст, непрерывный и ненавидящий. Он взглянул вопросительно на зятя, на Мокеевну и понял, что они этого не слышат.

Подойдя к кровати, наклонился над лицом жены, и она, видимо, узнала его, хотела тронуть рукой — распухшая рука соскользнула с постели и бессильно повисла. Он взял её, уложил поверх одеяла — кисть отекла до остекленения, мякоть безымянного пальца глубоко всосала обручальное кольцо.

— Мать! скажи словечко, мать…

Она опустила веки, дыхание стало маятно-медленным.

— Без памяти, — прошептала у него за спиной Мокеевна, — икону бы поставить…

Женщина помогла ему установить в изголовье Варвары Тихоновны икону, прислонив её к спинке кровати. Это была Богородица всех скорбящих радости, взятая из дома в бегство. Дева, облачённая в одеяние пурпурного и чёрного цветов, держала правой рукой скипетр, а левой протягивала хлеб страждущим. «Приидите ко Мне все труждающиеся и обремененнии, и Аз успокою вы», — мысленно произнёс Прокл Петрович.

Старшая девочка встала из-за кресла и, замерев, не мигая, смотрела на икону. Анна подошла к дочери, прижала к себе её голову.

— Мамочка, не мешай — я молитву читаю, — сказала девочка с предостерегающей серьёзностью. Потом прошептала: — Хорошо Василисе, что она сейчас спит.

Младшая, лежавшая на постели на полу, открыла сонные глаза: