Донесённое от обиженных, стр. 43

Башкиры перерезали провода, но не атаковали. Прошло три дня, стала доноситься редкая перестрелка. Потом красногвардейцы-разведчики крадком вынырнули из посёлка и прибежали назад, подбрасывая шапки: противник ушёл.

Ходили в деревню по соседству, где встал красный карательный отряд: более шестидесяти запряжек, бомбомёт, станковые пулемёты. В поповском доме, натопленном до банной духоты, командир накрылся одеялом над горячим чугуном с травяным настоем и вдыхал целебные пары: изгонял лёгочную хворь. Он открыл мокрое лицо и, моргая слезящимися глазами, сказал, что «уже поработано» по башкирским волостям и будем, мол, продолжать «без роздыху», не заходя в Баймак.

А Лабинцов при каждой встрече с предрика спрашивал об арестованных. Тот отвечал наигранно-вольно, почти панибратски:

— А важный они народ! ой, ва-а-жный, а? — Но тут же добавлял уже совсем с другим выражением, понижая голос в смирении перед возложенной на него ответственностью: — Серьёзные фигуры. Очень-очень серьёзно мы к ним…

В перерыве заседания он, как обычно, занимался бумагами за столом, и Семён Кириллович присел подле:

— Я уже говорил… Изильбаев страдает язвой желудка.

Предрика поглядывал любопытно и кротко:

— Это не секрет.

Лабинцов кивнул и постарался произнести потеплее, как бы заранее благодаря:

— Он получает молоко?

— Решался вопрос.

— Решили? — слабо улыбался Семён Кириллович.

Черты председателя выразили глубокую горечь, точно он услышал от уважаемого человека нечто кощунственное:

— После исполнения приговора вопрос не стоит, — было сказано отчуждённо-замкнуто.

Оно отозвалось в Лабинцове невыразительно и тупо, будто стук по толстому дереву. Так остро было то, что рассекло сознание. Предрика расстроенно-сердито точил карандаш и заполнял собою мир. Семён Кириллович, чувствуя сквозяще холодный перерыв в мыслях, бесцельно спрашивал: какой приговор? кто судил, когда?

— Принести вам приказ номер пять и все телеграммы? — щёки председателя стали сизоватыми от напиравшей крови.

— Я говорю о местных решениях… — меркло пробормотал Семён Кириллович.

— Как же у нас, при нашей власти, может быть без местных решений? — произнёс предрика укоризненно и сокрушённо, с видом оскорблённого, который не желает ссориться.

Лабинцов обнаружил отсутствие в себе воли, точно исчезли формы, в которых она могла проявиться, и ему стало нечем определять своё поведение. Он понёс было домой всепожирающее чувство душевного разора, но его остановили по делу. В сёлах, зная о золотых пудах в Баймаке, подняли цены на продовольствие, и требовалось решить: соглашаться или ехать в дальние деревни? Семён Кириллович, конвульсивно стряхивая с себя надсаду момента, жадно прильнул к своевременной трудности, окружил себя знакомым, привычным.

44

Симпатия к зятю подвигала Прокла Петровича мысленно вступаться за него. «Он по своей природе — крайне поддающийся внушению!» — в эту точку нацеливал размышления хорунжий. Обобщая, их можно передать так. Чуткий к хищности жизни, Лабинцов боится отчаяния, безверия, апатии, и всякий внушительно звенящий хрип кажется ему окрыляющим мотивом.

В беседах с зятем Прокл Петрович подбирался к вопросу веры и однажды высказал припасённое:

— Нравственный закон внутри нас. Ведь это конкретность, сигнал решениям, которыми мы обязаны… — он хотел сказать «Творцу», но Лабинцов опередил, закончив с вопросительной интонацией:

— Аду? Нет, — продолжил он прочувствованно, — я верю в нравственность, которая существует вне страха перед адом. Моё убеждение: у истоков сущего стоит Высший Разум. Но, создав Жизнь, Бог вряд ли входит в подробности посёлка Баймак.

Они прогуливались ранним утром и сейчас были за окраиной, на дороге, вблизи которой сохранились редкие клёны — раскидистые, в свежих маслянистых листочках; по сторонам расстилалась молодая зелень щавеля, лебеды, крапивы.

Байбарин огорчённо думал, что жизненная линия зятя, видимо, пролегает в обход Божьего поступка. На месте зятя Прокл Петрович проклял бы здешнюю власть за расстрел башкир. Но Лабинцов не знал молитвы, он слушал иные внушения. Какой шаг он ни делай, делает его он — плюс те, кто имеет над ним власть совместных увлекающих забот.

Инженер и заговорил о них, о хлопотах, о затруднениях, благодаря которым в нём нуждается масса людей. Это превращало его жизнь в широкоохватное положительное действие, что оказывалось таким ценным теперь, когда время перестало быть производительным трудом.

Он сетовал, какие открываются «случаи жульничества с умопомрачительно дорогими солью и мылом». Говорил с переживанием в голосе, что лгут не только те, на кого приносят ему слёзные жалобы, но и сами жалобщики. Он признавался тестю, что запутан, задёрган и полон раскаяния — «зачем связался…» Но Прокл Петрович понимал: общность с воспалённо-суетливой средой для Лабинцова — ни что иное как защита в её, скорее, не прямом, а психологическом значении. Низкое, ничтожное, с чем ему нужно разбираться, помогает не останавливаться на гораздо более мрачном, что выбрасывает побеги там и сям.

Байбарин спросил о предрика: мешается он в дела?

— Он? — недовольно переспросил зять. — Как сказать… У него своих разбирательств достаточно. Исполком берёт суммы немаленькие, распределяет, и, я думаю, не обходится без… без неурядиц.

— На что же идут суммы? — полюбопытствовал Прокл Петрович.

— Больше всего, полагаю, на военные нужды…

Баймак теперь располагал своей боевой единицей: отрядом в сто с лишним красногвардейцев. Несколько недель назад он поступил в распоряжение Оренбурга и использовался против белых партизан.

Хорунжего интересовало: что же, оренбуржцы отступились от золота?

— Да осталось-то совсем незначительное количество, — словно бы с облегчением сказал Лабинцов. — Вся надежда на кустарные промыслы.

Байбарин хотел подковырнуть: «А на губернскую рабоче-крестьянскую власть не надеетесь?» — но сдержался.

— С вашим советом, выходит, губерния поладила. А как они к тебе? — спросил он.

Лабинцов ответил с неохотой к теме:

— Не трогают.

Прокл Петрович напомнил, что ему было рассказано об эпизоде с гологлазым, когда миг отделял зятя от удара пули в грудь.

— Они без крови-то не могут.

Однако зять, после того как «впечатления отстоялись», уже не верил, что уполномоченный действительно решил убить его.

— Беда нашего времени — невероятная поспешность, — начал объяснять Семён Кириллович. — Неожиданности так и сыплются, и мы делаем выводы в жаркой спешке. Действительность, бесспорно, тяжела, но в нашем сознании она принимает совсем уж уродливые образы. Надо понимать, что разгулялась не какая-то небывалая жестокость, а на нас налетает шквал поспешек. За ним всё придёт в равновесие.

Прокл Петрович раздражённо безмолвствовал, не давая себе возмутиться. Зять почувствовал неудобство.

— Но ты же не обольщаешься насчёт белых? — сказал обеспокоенно. — Или мы всё-таки… идейно — в разных лагерях?

У хорунжего во все эти дни как-то не легла душа открыть о разгроме красного отряда, о своей роли. Зять знал только, что Байбарины спасались, ожидая: красные сожгут их усадьбу. Это вполне отвечало духу той поры: усадьбы горели, и их владельцы не всегда оставались в живых. По рассказу тестя, беженцы добрались до белоказачьей станицы, но там «получилось несогласие», «поворачивалось довольно худо», и они, презрев дальнее расстояние и опасности, направили стопы к дому дочери и зятя.

Сейчас, после обращённых к нему вопросов, хорунжий ощутил готовность рассказать, в чём он «не согласился» с белыми, углубиться в это, развить выношенную идею. Он приступил к тому, что уже знакомо читателю: как фон Гольштейн-Готторпы присвоили фамилию вымерших Романовых и втёрли народу очки, будто они — русская династия.

Лабинцова нимало изумила погружённость тестя в историю, он остановился на дороге и, полузакрыв глаза, улыбался недоуменно и снисходительно. Прокл Петрович объяснил, что не один год собирал сведения, вёл переписку со знающими людьми, заказывал у книготорговцев нужные издания, занимался в библиотеках.