Буколические сказы, стр. 9

Отчего у нас бабы и особенно девки так завязывают волосы косынкой, когда красят чего-нибудь? Попадёт на волосы чуть краски — не миновать Лосёвого Чудя. В глаза ей глянь, так и видно: будет у неё с ним свидание...

Одни завязывают, другие озоруют. И волосы выпустят, и брызжутся нарочно краской.

Отчего в нашей местности народ пошёл горбоносый? Особенно и очень высокий? От него. И травы высокой давно нет, и живности, и рыбы нет, и птицы, вон глянь, не слыхать, мелиорация кругом, земля уделана, где тебе дикая малина? И речки стали как корова проплакала, деревни покинуты, а он есть. Ещё и недавно видали его.

Зоя Незнаниха

Озеро около нас прозвано Горькое, зато дела промеж мужиков и баб очень сладкие. Возьмутся бабы оладьи печь, когда первые комары полетят: знать, лето будет злое на приятную страсть. И мужиков-подстарков разберёт охочесть, начнут на озорной гульбе с молодицами старичков резвить.

А коли пропустят бабы без оладий первого комара, их самих испалит любовь. Не жизнь, а горечь — без молодого тела-то мужицкого. У всякого юноши ноги разуют, а посошок-оголовок обуют.

Лесом на Щучье пойдёшь и дале, на Каясан, — там повсюду народ задумчивый. Каждый третий мужик — крещёный татарин. Нового человека на интересном гулянье накормят, хоть лопни, а голым допустить до голой бабьей красоты — подумают. Долго будут на тебя глядеть-думать, каков ты сердцем-то на любовь. Можешь ты чего весёлого из сердца дать или только запускаешь по голым титькам щупарика?

А не доходя Щучьего, по всему нашему краю, народ тебя знать не знает, а поведёт в озеро с мылом мыть. Вроде как ты пастушок Иван, от лесного духа пьян. Одна девушка, моет тебя, — овечка. Другая — козочка. Третья — телушка. От их ладошек звонких тела своего голого не узнаешь. Этак соком полнится, играет. А легко-то! Ну, птичка кулик! Стрелка поднялась, показывает полдень.

Девушка-овечка за стрелку берётся, промеж костров водит хозяина. Приговаривает: «Пастух Иван боле не пьян, посошок оловян!» Просит: «Обереги меня, овечку, от дикого зверя. А я стану твой посох беречь. Быть посошку оловянну в кузовке берестяном!» Ты рад припасть на голый пузень, а она вывернется из-под тебя в момент: «Ой-ой! Пьян пастух, на ногах не стоит, не убережёт от дикого зверя!»

Тут девушка-козочка за стрелку берётся. Уж как она полдень-то кажет, стрелка тупорыленькая, как кажет! Ту же приговорку тебе — голая девушка, коза. И так же и ускользнёт. Потом — телушка проделает... Вроде хорошо стоишь в круге промеж костров: и тепло в круге-то, комары не донимают — а донят-доведён до мученья.

Тело от здоровья так и дышит, соком переполнилось, словно сладенька берёза: от любой хвори отпоит и бабу, и девоньку. Лёгонько тело — ну, птичка синица! Однако ж, оставлено при своём интересе...

А из-за костров — смехунцы-хиханцы. Только ты сердиться, а они и набеги враз. Хвать крепко тебя: девушка-овечка, козочка, телушка. «Стой на ногах, прямо стой, пьяный пастух! Не уберечь тебе нас от дикой зверинки, так ей отдадим тебя. Тебя поест — от нас отстанет».

И прыгает в круг девушка-волчица. Тело нагое посверкивает, глаза жадные так и палят.

«Не умел посошок оловянный утаить в кузовок берестяный — отъем я его тебе!» И пробует посошок ноготками. А ты стоишь прямо — крепко-накрепко держат тебя.

«Зверинка дика — роток без крика». Встала на цыпки и роток, который без крика, надвигает на посошок, надвигает. А ты твёрдо стой; шатнёшься — поддержат. Она тебя, ровно дерево, коленками обхватила, насела на стоячий, в уши порыкивает.

«Ох, сладенький пастушок! Ох, доем! Был оловянный — будет мякиш пеклеванный!» А ты ей в лад порыкиваешь. Поталкиваетесь ладком. Стоять, качать её помогают тебе подружки. А она про старичка: «Хочет убежать. Не отпущу, покуда не доем!» Припала к тебе, руками и ногами обхватила тебя и на твоём держится. Отъедает забубённого.

Этак обедает интересно — и тебе перепадает. А уж и ты рад её получше поддержать. Послужить для обеда. Понял, наконец, что это не больно-то и вредно тебе. И задохнётесь оба — от здоровья-то. Волчица сыта, и ты не обижен. «Пошёл кисель овсяный — будет мякиш пеклеванный!»

Ишь — радость. Всяк тебе скажет: мякиш после обеда — богатая жизнь!

А задумчивый народ, соседи, говорили нам: «Не водите всякого этак-то обедать. Будет неприятность». Но наши не задумывались. Тут на-а тебе — приходит советская власть! Наши: «Ну, теперь из обедов вылазить не будем!..»

То-то... Приезжает начальство. С наганом, в галифе, сапоги хромовые. Молодая женщина. Это после стали её звать Зоя Незнаниха. А то — имя-отчество, строгий порядок.

Собрала наших, как заорёт: «Души-и врагов, как голую ложь, пока свинячья моча из ушей не пойдёт! Воткнём им штыки во все чувствительные места!»

Тут наши-то задумались первый раз в жизни: вести её на интересный обед, нет? Найдётся кто такой смелый — предложит ей раздеться?

Нашёлся говорун Антипушка. Гулёный холостой мужик, лет двадцати пяти. Крутил издалека, да намёком высказал ей. Народ, мол, желает раздеться догола ради удовольствия летней погоды, и чтоб вы заодно... А она: «Порадовал ты моё сердце, товарищ! Хорошо, что народ понимает — как не раздеться догола, когда нам надо столько умного народу одеть и обуть? Разденусь и я — но когда последнего мироеда своими руками раздену!..»

И перетрясла наших. Ходила с наганом по дворам, в подполы лазила. Сколько пересажала, сколько — на высылку. Людей сажать — не репку, нагинаться не надо. Никакой жалости, кричит, не знаю — а лишь бы на каждую народную слезу отобрать полтинник, у кого спрятан!..

Вишь, сколь к месту слезливый народ у ней. До чего предана коммунизму. Вот его, говорит, я знаю — ненаглядный маяк. А боле — ничего!

Что юноша и девушка делают — не знала. И не хочу, дескать, даже знать.

Как она в Красной Армии служила, ей там ремнём руки связали и получили боевой подъём духа. Кричали на ней: «Даёшь победу над Колчаком!» А она рыдала — потом Антипушке призналась. Рыдала и билась, и ей поставили на вид: «Колчака тебе жалко?!» Постановили просить извинения у обиженных товарищей. Простите, мол, мою слабость. Видно, есть ещё у меня снисхождение к врагу. Вперёд при этих классовых делах будет только одна суровость!

Она думала, что и мужики этак же вяжут вожжами руки бабам и беспощадно делают детей. Ничего, мол, — всякая непреклонность на пользу коммунизму. Пусть дети рожаются готовыми красноармейцами. Сколь слёз-де ради нас задушено, столь причитается нам полтинников!.. Радовалась, что по ночам редкая баба кричит. Суровый народ! Некого-то и заставлять — извинения просить, за слабость.

Заставила лишь сделать колхоз. Объезжает кругом на коне, учитывает полевую работу. А теплынь, раздолье! Мышки в траве снуют, ястребок парит. Облачка — лебяжий пух. Солнышко так и морит на жгучий сон.

Рысит Зоя перелеском: от жары потеет, от бдительности — холод на сердце. Глядь, на краю овсяного поля — какое-то колыхание. Ну, думает, никак враг колхозного строя затеял чего... Стреножила коня, крадётся с наганом к опасному месту. А девичий смех как вдруг вырвется — да ещё, да ещё! Страсть как хорошо кому-то...

Развела овсы руками: ей и засвети в глаза. Мужик без штанов и девка нагишом, рады радёшеньки. Сплотились пупками, потирают друг дружку, помахивают телами. Зоя вгляделась: руки у девушки не связаны, глаза сладкие — ни слезинки в них. И к мужику она этакая ласковая! Он было присмирел чего-то, а она ручкой дотянулась до двух яблочек молоденьких, давай их завлекательно теребить-куердить, ноготками задорить. Они и закачались опять: о девичьи балабончики голые, тугие, беленькие — тук-пристук.

А мужик, сквозь радостный задых, называет девушку изюминкой, медовым навздрючь-копытцем... Такие нежные говорит слова — Зоя прямо потеряна. Не знаю, думает себе, нельзя представить даже, чтоб этак делали детей.

А что же они делают? Удивилась до того — дуло нагана уставила себе в переносицу, почёсывает дулом лоб. После сурово хватает мужика за пятку.