Превратности любви, стр. 44

Я на минуту задумалась. Да, так я себе все и представляла, а имя Этьена теперь давало разгадку некоторым словам моего мужа. Он одну за другой купил все книги Этьена. Отдельные отрывки он читал мне вслух и спрашивал о них мое мнение. Мне эти книги очень нравились, особенно та, что называется «Молитва в саду Удайа» и представляет собой как бы долгое сосредоточенное размышление. «Прекрасно! – говорил Филипп. – Это действительно прекрасно, самобытно». Бедный мой Филипп, как ему, вероятно, было тяжело! Теперь он, конечно, анализировал малейшие фразы и поступки Соланж, как прежде анализировал слова и поступки Одилии, ища в них следы незнакомца; конечно, именно за этой бесплодной и мучительной работой и проводил он бессонные ночи. Ах, какая злоба внезапно вспыхнула во мне против этой женщины!

– То, что вы сейчас сказали, Ренэ, о несносной привычке искать упоения в страданиях, – удивительно верно. Но когда, в силу сложившихся обстоятельств, первая любовь оказывается сопряженной со страданиями – как это случилось и с Филиппом и со мной, – то может ли человек еще измениться?

– Думаю, что измениться можно всегда, стоит только сильно захотеть.

– Но как захотеть, Ренэ? Для этого уже надо измениться.

– Голен вам ответил бы: «Надо вникнуть в сущность вопроса и преодолеть ее»… другими словами, надо стать умнее.

– Но ведь Филипп умный.

– Очень. Однако Филипп слишком считается с сердцем и недостаточно – с разумом…

Мы весело проговорили до самого возвращения Филиппа. Ренэ подходила ко всему с точки зрения науки, и это умиротворяло меня – я начинала себя чувствовать человеком, похожим на множество других в определенном разряде любящих.

Филипп был, по-видимому, рад встрече с Ренэ; он пригласил ее пообедать с нами и впервые за несколько недель оживленно беседовал за столом. Он интересовался науками, и Ренэ рассказывала об опытах, о которых он еще не знал. Когда она во второй раз назвала имя Го-лена, Филипп отрывисто спросил:

– А ты хорошо знакома с Голеном?

– Еще бы, – ответила Ренэ, – он мой руководитель.

– Не он ли друг Робера Этьена, того, что пишет о Марокко… словом, автора «Молитвы»?

– Да, они друзья, – сказала Ренэ.

– А ты сама, – продолжал Филипп, – знакома с Этьеном?

– Отлично знакома.

– Что это за человек?

– Удивительный человек! – воскликнула Ренэ.

– А-а! – протянул Филипп. Потом с заметным усилием добавил: – Да, мне тоже кажется, что он талантлив… Но бывает и так, что человек гораздо ниже, чем его произведение…

– Ну, к нему это никак не относится, – возразила неумолимая Ренэ.

Я бросила на нее просящий взгляд. После этого Филипп весь вечер был молчалив.

XXI

Любовь Филиппа к Соланж Вилье умирала у меня на глазах. Он никогда не говорил со мной об этом. Наоборот, ему, очевидно, хотелось, чтобы я думала, что в их отношениях ничто не изменилось. Впрочем, он еще довольно часто виделся с нею, но все-таки реже, чем прежде, и эти встречи не доставляли ему былой безоблачной радости. После прогулок с нею он возвращался домой уже не веселый и помолодевший, как раньше, а сосредоточенный и порою как бы в отчаянии. Несколько раз мне казалось, будто он собирается поделиться со мной своими переживаниями. Он брал меня за руку и говорил:

– Изабелла, вы избрали благую долю.

– Почему, друг мой?

– Потому что…

На этом он умолкал, но я отлично его понимала и без слов. Он по-прежнему посылал Соланж цветы и обращался с ней как с обожаемой женщиной. Дон-Кихот и Ланселот оставались себе верны. Но в заметках, относящихся к 1923 году, которые я нашла в его бумагах, чувствуется грусть.

«17 апреля. Прогулка с С., Монмартр. Мы поднялись на площадь Холма, зашли в кафе и сели на террасе. Печенье и лимонад. Соланж попросила плитку шоколада и стала есть ее тут же, как девочка. Отчетливо повторились впечатления, забытые мною со времени Одилии – Франсуа. Соланж старается быть непринужденной, сердечной; она очень ласкова со мной, очень добра. Но чувствую, что она думает о другом. У нее та же томность, какая была у Одилии после ее первого бегства, и так же, как Одилия, она тщательно избегает объяснения. Едва только я заговариваю о ней, о нас, она ускользает, выдумывая какую-нибудь забаву. Сегодня она наблюдает за прохожими и потешается, пытаясь по их жестам, по внешнему виду угадать, что они собою представляют. У кафе остановилось такси, и его шофер уселся за столик с двумя женщинами, которых он вез; это дало Соланж повод сочинить целую историю. Я стараюсь разлюбить ее, и ничего у меня не выходит. Она все так же привлекательна – загорелая, сильная.

– Вы грустите, дорогой мой, – говорит она. – Что с вами? Согласитесь: жизнь – занятнейшая вещь. Вы подумайте только – ведь во всех этих несуразных домишках обретаются мужчины и женщины, за жизнью которых любопытно было бы понаблюдать. Подумайте, в Париже найдется несколько сотен местечек вроде этого, а в мире – несколько десятков Парижей. Что ни говорите, это восхитительно!

– Я не согласен с вами, Соланж; по-моему, жизнь – довольно любопытное представление, пока мы еще очень молоды. Когда же приближаешься, подобно мне, к сорока, когда обнаруживаешь суфлера, узнаешь нравы актеров, постигаешь механизм интриги – тогда хочется уйти прочь.

– Не люблю, когда вы так говорите. Вы еще ничего не видели.

– Ну как же, милая Соланж. Я уже просмотрел весь третий акт; по-моему, он не так-то уж хорош и не так-то весел; повторяется все одна и та же ситуация, и я отлично вижу, что так будет до самого конца; с меня достаточно, у меня нет ни малейшего желания видеть развязку.

– Вы – неблагодарный зритель, – возразила Соланж. – У вас прелестная жена, очаровательные приятельницы…

– Приятельницы?

– Да, сударь, приятельницы. Мне ваша жизнь известна.

Все это страшно в духе Одилии. Одного не могу себе простить, а именно – что эта грусть мне по душе. Есть какая-то таинственная услада в том, чтобы господствовать над жизнью, принимая ее всего лишь за печальное зрелище; это, конечно, услада гордыни – основного порока всех Марсена. Надо бы совершенно перестать видеться с Соланж. Тогда, быть может, все улеглось бы; но видеть ее и не любить – невозможно.

18 апреля. Долго беседовал вчера о любви со своим давнишним товарищем; ему уже за пятьдесят, а в свое время он был, говорят, одним из опаснейших донжуанов. Слушая его, я с удивлением убеждался, как мало счастья принесли ему многочисленные романы, которым завидуют окружающие.

– В сущности, – сказал он, – я любил только одну женщину: Клер П… но даже от нее как я под конец устал!

– А ведь она обворожительна, – заметил я.

– Ну, теперь вы уже не можете судить о ней. Она стала манерничать, жеманиться; она подделывается под то, что раньше было у нее совершенно естественно. Нет, я прямо-таки видеть ее не могу.

– А другие?

– А все другие были просто ничто.

Тут я назвал ему женщину, которая, по слухам, и теперь заполняет его жизнь.

– Я ее вовсе не люблю, – ответил он. – Я встречаюсь с ней по привычке. Она причинила мне нестерпимые страдания, много изменяла мне. Теперь я сужу о ней со стороны. Нет, право же, это – ничто.

Я слушал его, и у меня возникал вопрос: существует ли романтическая любовь, не следует ли от нее заранее отказаться? Только смерть спасает ее от поражения («Тристан»), но в этом же и ее смертный приговор.

19 апреля. Поездка в Гандюмас. Первая за три месяца. Несколько рабочих явились ко мне с жалобами: бедность, болезни. Перед лицом этих истинных бед я покраснел за свои воображаемые. Однако и в рабочей среде немало любовных драм.

Провел всю ночь без сна, в раздумьях над своей жизнью. Мне кажется, что вся она – длительное заблуждение. С виду я – человек, занятый определенной профессией. В действительности же единственной моей заботой была погоня за совершенным счастьем, которое я надеялся обрести в женщинах, – а безнадежнее такой погони и представить себе ничего нельзя. Совершенной любви нет, как нет совершенного правительства, и оппортунизм сердца – единственная мудрость в области чувств. Главное, не надо останавливаться на какой-то надуманной, полюбившейся нам позиции. Наши чувства зачастую не что иное, как застывшие слепки с наших чувств. Я мог бы мгновенно избавиться от чар Соланж; для этого нужно только взглянуть на ее истинный облик, который я ношу в себе с того самого дня, как познакомился с ней; это облик, написанный точным и жестоким мастером, и он никогда не изменялся во мне; но я не хочу его видеть.