Фаворит. Том 1. Его императрица, стр. 64

– Надобно конкурс устроить: кто ссечет разом голову с барана, того в палачи и возьмем…

Место для казни выбрали на Обжорном рынке; старики в Петербурге поминали лихое время кровавой Анны Иоанновны.

– Быть того не может, чтобы внове людям башки срубали! – говорили они. – Драть – это пожалуйста, а рубить – не…

22 года никто в России не видел публичной казни, и народ потянулся на Обжорный рынок, высказываясь по дороге, что на эшафоте топором для страху побалуются, потом кликнут помилование и выдерут голубчика, как положено. Рыночной площади не хватило для собравшихся, зрители сидели на крышах домов, толпились на мосту столь тесно, что там перила потрескивали. Мировича привезли в карете, он был в епанче голубого цвета, низко кланялся народу, легко и весело взбежал на эшафот. Склонив голову, внимательно прослушал сентенцию о своих винах, затем крикнул:

– Все верно! Спасибо, что лишнего на меня не навешали…

Палач не заставил его страдать, обезглавив с одного удара. А когда подхватил голову за длинные волосы, предъявляя ее для всеобщего обозрения, площадь содрогнулась в едином движении массы народной. Единым стоном отвечала толпа на казнь и разом повернулась, чтобы бежать прочь… Стихийный порыв был настолько внезапен и силен, что мост задрожал, перила обрушились, а народ посыпался в реку. В самой гуще этой обезумевшей толпы бежал молодой солдат с раскрытым в ужасе ртом – Гаврила Державин! Когда же парень оглянулся, то увидел громадный столб черного дыма – эшафот уже горел, а вместе с ним навеки исчезло и тело казненного…

13. Веселые святки

Исподволь, незаметно и тихо, русский Кабинет начал заманивать европейцев на свои пустыри. По Европе уже разъезжали расторопные люди с большими кошельками и хорошо подвешенными языками. На постоялых дворах, в трактирах и на почтовых станциях они рассказывали невероятное:

– Россия – это совсем не то, что вы тут думаете. На Волге климат, как в Бургундии или Провансе. Весной из Сибири прилетают уральские канарейки величиной с ворону, они пьют росу из татарских тюльпанов, каждый из которых никак не меньше вот этой тарелки… Волга – это рай! Русская императрица обещает вам полную свободу, никаких налогов и притеснений в религии, она дает каждому на дорогу до Саратова по восемь шиллингов в сутки. Такое счастье выпадает раз в жизни!

А осенью 1764 года элекционный сейм утвердил на польском престоле Станислава Понятовского, в гербе которого красовался «золотой телец», отчего поляки прозвали его «теленком». Он был первым из королей, короновавшимся не в Кракове, а в Варшаве, и явился на элекцию не в рыцарском панцире с мечом, а в обычном платье французского покроя. Древняя корона Пястов оказалась слишком велика для его головы, пытались так и сяк укрепить ее на Понятовском, но стальной обод кувыркался, делая корону шутовской. Догадливее всех оказался сам король:

– Я становлюсь смешон! Скорее дайте мне ваты…

Корону на его голове укрепили с помощью ваты.

– Вот только сейчас, – призналась Екатерина Панину, – мой роман с этим человеком подошел к финишу, и продолжения никогда не последует. Но, боже мой, сколько отдано чувств…

Всегда сдержанная, она разрыдалась. Панин был поражен таким откровением. Ему казалось, что в сердце императрицы уже не осталось места для лирики, а все прошлое она умеет посыпать золой и прахом. Однако женщина еще тосковала, и, может быть, даже не по Станиславу, а вообще по настоящей большой любви, – это обрадовало Панина, ибо затеплилась надежда, что «орловщине» все же придет конец… Кичливый аристократ князь Репнин отбывал в Варшаву, чтобы управлять Понятовским на правах строгого референта. Екатерина, опечаленная, проводила его словами:

– Король похож на красивую куклу. Не спорю, он умен, начитан и многознающ, его речь блестяща, человек он добрый, но слабый, и за ним необходим присмотр, как за ребенком…

По безлюдным дорогам скрипели санные обозы, ехавшие в Речь Посполитую: Россия щедро одаривала поляков амуницией и порохом, пушками и ружьями. Петербургский кабинет желал видеть Польшу соседкой сильною, но обязательно дружественною. Петербург сам предложил Варшаве, чтобы польская армия отныне была увеличена в два раза…

Вице-канцлер Голицын привел к Екатерине полузамерзшего и оборванного музыканта ее оркестра – Генрика Новицкого, и она встретила бедняка приветливо:

– Весьма сожалею, что вы не стали королем польским, хотя и уверена в ваших высоких достоинствах. Ну что ж! Если не удалось в этот раз, попытайте счастья в иную конвокацию…

Новицкого накормили, приодели, и вечером он уже сидел в придворном оркестре, играя на мандолине – с вдохновением!

* * *

Генерал-прокурор Вяземский, входя в большую силу, порою даже не замечал, что для Екатерины он вроде удобного веретена, на котором императрица скручивала угодную ей пряжу. Впрочем, она всегда беседовала с князем вполне радушно, доверительно:

– Не скрою, мне очень жаль, что давно не имею общества Разумовского, но, думаю, он скучает по моему тоже. И хотя с гетманом мы друзья старые, но самовластия на Украине не потерплю.

Переживая разлад, на компромиссы не шла, отлично понимая, что Кирилла Разумовский в глубине души неисправимый придворный и скорее булаву гетмана к ее ногам сложит, нежели расстанется с ключом камергера. Запрещением являться ко двору она сознательно его оскорбляла.

– Пусть помучается… Кстати, – напомнила Екатерина, – Петра Румянцева вызвать до особы моей, и чтобы не мешкал сборами.

Вяземский сказал, что Разумовского, который любим на Украине, Румянцев, с его характером, никак заменить не может.

– Так не в гетманы же его прочу! А крутой характер Румянцева как раз и надобен для дел тамошних…

Милая наперсница Прасковья Брюс явилась и напомнила:

– Като, сегодня банный день, а ты готова ль?

– Погоди. Меня ждет митрополит Платон.

В соседней комнате, возле незаконченной шахматной партии, императрицу поджидал Платон, духовный наставник сына, дородный мужчина в соку, ума великого, не любивший ее, о чем она хорошо знала. Платон как следует продумал партию, сразу объявив шах. Екатерина прикрылась пешкою. Платон сказал, что реконструкция Деламота в Зимнем дворце не везде удачна:

– Устройством для себя парной бани под сводами дворцовой церкви вы допустили кощунство непростительное.

Екатерина свела губы в яркую вишенку.

– Меня в детстве однажды жестоко выпороли, когда я Лютера дураком назвала, с тех пор ханжества остерегаюсь. И прошу вас в век просвещения быть пастырем просвещенным.

– Мат! – объявил ей Платон.

– Ай-ай. А кого из игроков хороших еще знаете?

– Веревкина – нищего. Потемкин искусен.

– Веревкина от нищеты избавлю, он человек умный и забавный, очень смешил меня. А вот Потемкин… какой Потемкин?

– Ваш камер-юнкер, государыня.

– Давненько я его не видела. Вы его знали?

– Еще на Москве дискутировали. Он у Амвросия Зертис-Каменского пятьсот рублей выцыганил, а отдавать – так нету его…

В бане графиня Брюс хлестала веником жилистое, абсолютно лишенное жира тело императрицы, сплетничала:

– Слыхала ль о Потемкине? Говорят, схиму принять вознамерился. Уже давно от светской жизни бежал и заперся… Глбза-то у него, матушка, не стало.

Екатерина выжимала от воды длинные волосы:

– Куда же его глаз подевался?

– То ли выбили, то ли сам вытек. Окривел Голиаф прекрасный, и даже нашего обхождения не надобно, одной просфоркой утешен…

После бани Екатерина сказала об этом Орлову.

– Не слушай Брюсиху! – отвечал тот. – Ячмень на глазу вскочил, а он, лентяй, обрадовался, чтобы службой манкировать…

На коленях императрицы пригрелся кот. Вяземский застал ее пьющей чай, голова Екатерины была повязана платком, на манер деревенской бабы. Вяземский доложил, что гетман булаву не отдает, упрямится. Екатерина сбросила с колен мурлыкающего кота.