Фаворит. Том 1. Его императрица, стр. 146

8. Шестой – прямо с фронта!

Неожиданно скончался турецкий султан Мустафа III, тень Аллаха на земле, ставший тенью самого себя. Он умер, сломленный неудачами войны и недоверием к тем фанатикам, которыми сам же и окружил себя и которые при всяком удобном случае кричали ему: «Никакого мира с неверными! Нет такой силы в свете, чтобы поколебала минареты наших мечетей. Если мы свято верим в Аллаха, так, спрашивается, кто может победить нас?..»

Скрипнула потаенная дверь Сераля – из нее выбрался страшный человек, тихо прошествовавший к свободному престолу, чтобы воссесть на нем под именем султана Абдул-Гамида I. Ужасен был облик его – облик человека, заживо погребенного, который все эти годы ожидал или удушения ночью подушками, или острого кинжала в спину, или чашки кофе, на дне которой растворились кристаллы яда. Он не верил, что жив, и садился на престол осторожно… Ислам завещает владыкам мира: «Врага устрани, а затем убей его. Каждый пусть беспощадно использует все обстоятельства, назначенные ему судьбою». Этот принцип покойный Мустафа III применил к своему родному брату. Рожденный в 1725 году (в год смерти Павла I), Абдул-Гамид тридцать восемь лет провел в заточении, где ему не отказывали только в одном – в гаремных утехах. Наследник престола пил воду, не догадываясь, откуда она течет, он слышал, что есть звезды, но забыл их свет… На цыпочках к нему приблизился великий визирь Муэдзин-заде (уже седьмой визирь за время войны) и, склонясь, информировал новую тень Аллаха на земле, что его империя находится в давнем состоянии войны с империей Романовых. Как только он это сказал, тут все дервиши, закружившись волчками, стали кричать:

– Никакого мира с неверными московами! Если мы свято верим в Аллаха, так кто же, скажите нам, может победить нас?

…В далеком Петербурге растерянная, отчаявшаяся женщина еще раз пересчитала свои грехи, загибая пальцы:

– Да, я не ошиблась! Он будет моим шестым…

* * *

Дунайская армия обнищала: не стало ни обуви, ни одежды, фураж отсутствовал, кавалерию шатало от бескормицы. Рубикон – Дунай лениво катил свои воды в Черное море, и никогда еще Потемкин не чувствовал себя столь скверно, как в эту кампанию. «Убьют… не выживу», – тосковал он и при этом просил Румянцева отправить его в самое опасное место.

– Иначе и не бывать, – сурово обещал фельдмаршал.

Разбив турок на переправе, Потемкин овладел замком Гирсово. Фельдмаршал форсировал Дунай возле Гуробал и, вжимаясь в узкие дефиле, двинулся по следам бригады Потемкина; в отдалении, застилая небо пылью, маневрировали колонны противника. Потемкин сгоряча налетел на Осман-пашу, рассеял его войско, а пашу лично ранил выстрелом из пистолета. Комендант Силистрии, завидев бегущие толпы, открыл ворота крепости на одну минуту – чтобы впустить истекавшего кровью Осман-пашу. «Остальных мне нечем кормить!» – крикнул он, громыхая пудовыми замками. Потемкин тем временем успел выручить Первый гренадерский полк, поражаемый турками с флангов. Возле него околачивался племянник Самойлов, и дядя неласково сказал парню:

– Чего в рот глядишь? Скачи до Румянцева, скажи, что Черкес-паша идет с тыла, станут всем нам салазки загибать…

Но тут прямо из свалки боя, из туч пушечной гари, вынесло на рысаке самого Румянцева – без шляпы, без парика. Фельдмаршал тряхнул на себе мундир, из него посыпались пули.

– Во как! – сказал он. – Насквозь простучали. Думал, сегодня и конец. Слушай меня: бери кавалерию, я тебя сикурсирую – и ударь, сколь можешь, по Черкесу на марше… А наши дела худы: Салтыков ни мычит ни телится, а мы тут погибаем… Выручай!

Потемкину удалось отогнать Черкес-пашу к Шумле, остатки его кавалерии отошли к Кучук-Кайнарджи; возле этой деревеньки, из зелени садиков, уже мрачно реяли сатанинские бунчуки мощной армии Нюман-паши, который удачным маневром отрезал армию Румянцева от переправы у Гуробал. Это поняли все: даже барабанщики, громом своим внедрявшие бодрость в души слабейшие, даже эти ребятки тихо плакали, потому что умирать никому неохота.

Ночь застала Потемкина под южными фасами Силистрии, а запорожцы осаждали крепость с другой стороны – дунайской; две тысячи усачей затаились в камышах, вряд ли кто из них уже спасется! Румянцев прислал Самойлова, который похвастал, что нашел случай отличиться в бою, за что фельдмаршал сулил ему Георгия.

– А вас, дядечка, граф изволят к себе.

Румянцев размашисто черкнул ногтем по карте.

– Сюды, – показал, – пошлю Вейсмана задержать Нюман-пашу, а ты прикроешь меня отселе. – Он наполнил стакан темной, крепкой «мастикой». – Выпей, генерал… Ночь будет нехорошая!

Этой ночи уже не вернуть, заново ее не переделать, и она сохранилась в памяти самой черной. Когда армия отступает, арьергард ее становится авангардом, жертвующим собой ради спасения армии, – вот Потемкину и выпала эта честь! Он подчинил своей бригаде остатки растрепанного корпуса Вейсмана (труп убитого Вейсмана велел спрятать в кусты), занял входы в глубокое дефиле и сдерживал турок до тех пор, пока Румянцев не вывел войска к переправам. Вдоль берега Потемкин вернулся к прежним позициям, снова возвел батареи, посылая через Дунай ядра на крыши Силистрии.

В громах миновала осень, настала зима…

* * *

Скучно зимовать в землянке. Потемкин страдал честолюбием: в году минувшем имел он немалые успехи в баталиях, а его никак не отметили. Это нехорошо! Выбравшись из землянки, он сумрачно наблюдал за траекториями ядер, летящих на Силистрию, и тут его настигло письмо Екатерины. «Господин генерал-поручик и кавалер, – писала женщина, – вы, я чаю, столь упражнены глазением на Силистрию, что вам некогда письма читать…» Это было настолько неожиданно, что в нетерпении Потемкин перевернул лист. «Вы, читав сие письмо, – заканчивала Екатерина, – может статься, зделаете вопрос – к чему оно писано? На сие вам имею ответственность: чтоб вы имели подтверждение моего образа мыслей в вас, ибо я всегда к вам доброжелательна…»

Сомнения Потемкина разрешил опытный Румянцев:

– Какое ж это письмо? Это, братец, мой, подорожная от Фокшан до Питерсбурха… Петька! – гаркнул он, и мигом явился Завадовский, что-то быстро дожевывая. – Дожуй, дурак, – велел ему фельдмаршал, – и садись писать путевой лист генерал-поручику.

Не потому ли и снилась ему страшная золотая галера?

С робостью взяв подорожную, он обещал Румянцеву:

– Я скоро вернусь. Дел в Питере у меня нету.

– Не зарекайся, – благословил его фельдмаршал…

Был день 1 февраля 1774 года, когда Потемкин прибыл в Петербург, но не поехал домой в Конную слободу, а затаился на квартире зятя Николая Борисовича Самойлова. Сестра его Мария, заодно с мужем, оплакивала долгое отсутствие сына:

– Сашка-то наш как? Небось страхов натерпелся.

– Ничего балбесу не сделается. Вот он, щенок, осенью кавалером Георгия стал, а меня даже дегтем никто не помазал…

Три дня подряд Потемкин отсыпался, навещая по ночам кладовки, где поедал все подряд: сельдей с вареньем, буженину с капустой. Несмотря на зимнюю стужу, двор пребывал в Царском Селе, куда его загнала оторопь перед буйной «пугачевщиной». Екатерина скрывалась от народа, а Потемкин прятался от Екатерины, обдумывая на досуге свое дальнейшее поведение. И чем больше размышлял он, тем тверже становился во мнении, что напрасно поспешил на сладостный зов тоскующей сорокапятилетней сирены.

Сам для себя выяснил вдруг: брезглив и ревнив!

Его нашел у сестры Иван Перфильевич Елагин:

– Одна морока с тобой, генерал. С ног сбился, тебя по городу сыскивая… Матушка-то ждет. Чего разлегся? Велела явиться…

В свете уже гадали, зачем вызван «Cylope-borgne» (Кривой циклоп), и недоумение столичного света разделяли иностранные послы, не желавшие перемен при дворе. Васильчиков всех устраивал только потому, что, кроме царской постели, никуда больше не лез… 4 февраля, в 5 часов пополудни, генерал Потемкин явился в Царскосельский дворец, а когда поднимался по лестнице, навстречь ему спускался Гришка Орлов.