Родная Речь. Уроки Изящной Словесности, стр. 21

«Вышиб два сахарных зуба палаш, рассек надвое язык» — «Зубы вышибла острая медь и язык посредине рассекла».

Есть в запорожской повести свой список ахейских кораблей, тот самый, который Мандельштам «прочел до середины»: «Один за другим валили курени: Уманский, Поповический, Каневский, Стебликивский, Незамайковский, Гургузив, Тытаревский, Тымошевский».

Есть и одноименные, как Аяксы, богатыри: «Пысаренко, потом другой Пысаренко, потом еще Пысаренко».

Есть почти дословный (уже не Гнедича, а свой) вариант прощания Гектора с Андромахой: «Чтоб я стал гречкосеем, домоводом, глядеть за овцами да за свиньями да бабиться с женой? Да пропади она: я козак, не хочу!»

Удалая вольница была заложена в «Тараса Бульбу» изначально. Переделывая повесть, творя из повести эпос, Гоголь усилил эпические черты и тут встал перед неизбежным противоречием. Дело в том, что эпический герой — вовсе не герой в системе представлений нового времени. И уж, конечно — не положительный герой. Но ведь Гоголь творил именно сверхположительных героев — тех самых, которые могли бы передать эстафету светлейшим будущим образам 3-го тома «Мертвых душ».

Нетрудно вообразить, что в представлении современников (демократов-разночинцев, в первую очередь) душевной красоте Тараса и его друзей мог помешать еврейский погром, описанный в «Бульбе» с несравненной веселостью: «Жидов расхватали по рукам и начали швырять в волны. Жалобный крик раздался со всех сторон, но суровые запорожцы только смеялись, видя, как жидовские ноги в башмаках и чулках болтались на воздухе». Интонация изложения здесь настолько легка, что ускользает главное: ведь «бедные сыны Израиля, растерявшие все присутствие своего и без того мелкого духа» — убиты.

Просвещенным современникам Гоголя могли прийтись не по вкусу и другие действия главного героя: «Не уважили козаки чернобровых панянок, белогрудых, светлооких девиц; у самых алтарей не могли спастись они: зажигал их Тарас вместе с алтарями… Козаки, поднимая копьями с улиц младенцев их, кидали к ним же в пламя».

Но эпические персонажи и не могут вести себя иначе: в мифах, легендах и былинах герои едят мясо собственных детей и разрубают друг друга пополам. Однако Гоголь и его читатели были людьми XIX столетия, их мораль требовала обоснования Тарасовых вольностей.

На помощь противоречию пришла идеология.

Все, что творили запорожцы, — они делали ради Веры, Товарищества и Отчизны.

Стихия удали получила идейную направленность. На смену козацкой этике — «Неприлично благородному человеку быть без битвы» — приходит новая формула. Она отнюдь не отменяет прежнюю, но существенно расширяет ее: «Чтобы пропадала даром козацкая сила, чтобы человек сгинул, как собака, без доброго дела, чтобы ни отчизне, ни христианству не было от него никакой пользы?.. Так на какого чорта мы живем?»

Теперь другое дело. Теперь оправдано все: «Садись, Кукубенко, одесную меня! — скажет ему Христос». Скажет, заметим, тому самому Кукубенко, который за три страницы до вознесения «иссек в капусту первого попавшегося» — тоже христианина, правда, католика. В праведности своих действий уверен и атаман Балабан:

«Сдается мне, паны-браты, умираю хорошей смертью: семерых изрубил, девятерых копьем исколол. Истоптал конем вдоволь, а уж не припомню, скольких достал пулею».

Все это можно было бы счесть пародией, если бы не замечательный гоголевский текст, в котором кощунство пребывает совершенно гармонично и естественно. Быть может, единственный раз русскому писателю удалось создать строго идеологическое произведение такого высокого качества.

Герои эпоса Гоголя — язычники, каковым только и могут быть герои эпоса. Язычниками они остаются и в своей вере, которая на самом деле не христианство, не православие — а патриотизм.

А ведь любовь к родине вовсе не предполагает любви к человеку — потому так достоверны Тарасовы козаки, словно случайно названные христианами.

Вера в Россию, по Гоголю — это и есть вера в Бога.

В книге патриархально-мистическому пониманию Тараса и Гоголя противостоит не только романтическая концепция Андрия (отчизна — любимая женщина), но и рациональный взгляд западника — еврея Янкеля, который примечательно отвечает на вопрос Тараса, уклоняясь от трактовки патетических категории: «Так это выходит, он, по-твоему, продал отчизну и веру? — Я же не говорю этого, чтобы он продавал что: я сказал только, что он перешел к ним».

Янкель отвратителен автору именно не еврейством, а рационализмом, отрицающим стихийную — то есть единственно истинную — духовность. Еврей Тарасу, по сути, не враждебен, а чужд — настолько, что Тарас ощущает с ним почти видовое различие. Тот и говорит не по-иностранному, а по-нечеловечески: «Их языка сам демон не поймет», и живет по-нелюдски: «Скинул полукафтанье и, сделавшись в своих чулках и башмаках несколько похожим на цыпленка, отправился со своею жидовкою в что-то похожее на шкаф».

Автору «Тараса Бульбы» чужды все, кто не разделяет его веры в Россию. У него русское — это не просто особенное, но самое лучшее: «Нет, братцы, так любить, как русская душа… Нет, так любить никто не может!» Это, конечно, и будущий Тютчев — «Умом Россию не понять», и чуть не дословно будущий Блок — «Да, так любить, как любит наша кровь, никто из вас давно не любит!» Вообще, блоковские «Скифы» — парафраза «Тараса Бульбы»: как раз запорожцы «держали щит меж двух враждебных рас — монголов и Европы» — это, конечно, басурманы и ляхи.

Великая патриотическая книга Гоголя, признанная детским чтением и забытая уже старшеклассниками, имела, тем не менее, огромное значение — именно в силу уникальности. «Тарас Бульба» оказался языческим русским эпосом, которого так не хватало российской письменной литературе и из которого вышел главный дефицит русской словесности — сильные нерассуждающие герои, красивые, как в скандинавских сагах, во всех измерениях.

Чеканные гоголевские формулы укоренены в самой сути российской жизни — еще более, чем в литературе: «Я тебя породил, я тебя и убью!» Или: «Как умеют биться на Русской земле и, еще лучше того, как умеют умирать в ней за святую веру». Тут потрясает универсальность подхода: признано, что сражаться и жить кое-как умеют и другие, но уж правильно умирать — только русский человек. Потому, можно догадаться, что ему есть за что умирать — за Россию. Эта святая вера охватывает все мыслимые формы бытия — до и после физической смерти.

Написать патриотическую книгу — очень легко. Написать хорошую патриотическую книгу — необыкновенно трудно.

Гоголю это удалось.

Но сам Гоголь не воспользовался своей великой победой. Он, переписывая «Бульбу», создавал «Илиаду» — в пару и в преддверие к еще не написанной «Одиссее». Он наскоро построил вестибюль грандиозного здания «Мертвых душ». Он видел и ощущал его величественные очертания, его олимпийские высоты. Он жил с понятным победным ощущением. Он поспешил даже вписать в свой малый эпос самого себя — свидетеля, сказителя, рапсода — появившись в последнем абзаце «Тараса Бульбы»: «Блестит речное зеркало, оглашенное звонким ячаньем лебедей, и гордый гоголь быстро несется по нем…»

Вот так несся гордый Гоголь к вершинам российского эпоса — туда, к третьему тому «Мертвых душ», в светлом сиянии которого высились велелепный Ноздрев, громоподобный Плюшкин, богоравная Коробочка.

БРЕМЯ МАЛЕНЬКОГО ЧЕЛОВЕКА. Гоголь

«Мертвые души» слегка отдают бедекером. Все же Гоголь их сочинял за границей, и следы отстраненного взгляда остались на бумаге. Совершая свое путешествие по России, он объясняет родину не только соотечественникам, но и иностранцам — словно автор путеводителя. Вскользь брошенные замечания («в большом ходу у нас на Руси»), заботливо составленные перечни («белеет всякое дерево — шитое, точеное, лаженое и плетеное: бочки, пересеки, ушаты, лагуны, жбаны с рыльцами и без рылец»), словарик местных выражений, примечания, публицистические рассуждения, капризные обобщения («Эх, русский народец! не любит умирать своей смертью!») — все это обличает гоголевский замысел: представить Россию в едином образе, сжатом, характерном, типичном. Из Европы он озирал Россию как целое. Это не Диканька, не Невский проспект, это — «могучее пространство… сверкающая, не знакомая земле даль». И вот эту невообразимо огромную страну Гоголь должен был оторвать от карты и оживить своим воображением.