Бумажный пейзаж, стр. 18

— Я бы на твоем месте хорошенько обо всем подумал, — говорит Женя, стоя надо мной, и добавляет: — Руководству ты не понравился, Фриц Кавказский.

Засим круто поворачивается и уходит в свой № 555. Дверь захлопывается, и сразу же там включается телевизор. Страшный шум — трансляция с Центрального стадиона имени Ленина, матч на Кубок европейских чемпионов.

С трудом, шаг за шагом, с падениями и отдыхом на полу, все-таки поднимаюсь. Вот в самом деле подходящий случай, чтобы оценить настоящий профессионализм наших передовых отрядов: каких-нибудь пара зажимов да бросок через бедро с последующим ударом в надкостницу, а ведь жертве кажется, что целый взвод целый час душу выбивал. Все болит, все ноет, жжет, сосет, и к этому еще прибавляется вполне понятное чувство исторической обреченности.

Слышится панический женский крик:

— Хулиган в «Интуристе»! Пьяный! Вызывайте милицию!

Это, конечно, в мой адрес. Пытаюсь бежать — тщетно, капитуляция ног. Пытаюсь обратиться за помощью к прохожим в коридоре, увы, никакого понимания — все вокруг иноязычное, чуждое, быстро и с опаской идущее мимо.

И вот уже в глубине коридора, на фоне окна, отбрасывая километровой длины тень, появляется фигура милиционера. Итак, все ясно — мрачнейший период в жизни Игоря Велосипедова продолжается, и снова грозит мне пятнадцатисуточная неволя, и вряд ли теперь уже меня спасет любитель четвертных билетов майор Орландо.

Хороший, ничего не скажешь, будет новый вклад в мое так называемое личное дело! Как-то, помню, мои бывшие друзья Валюта Стюрин и Ванюша Шишленко философствовали по буддизму. У человека, оказывается, имеются как бы три тела — физическое, то есть сосуд или, можно сказать, колесница, астральное второе тело, с невидимым контуром космической энергии, и третье тело, самое высшее — душа. Однако, хотелось мне тогда добавить к размышлениям умной молодежи, к этим трем человеческим теслам, можно сказать, в процессе жизни добавляется и четвертое тело, которое не от Бога, его бумажное государственное тело, так хотелось мне добавить, но я постеснялся этой умной, вечно полупьяной молодежи.

Милиционер приближался. Сейчас он задержит меня и составит протокол задержания. Я безропотно ждал.

И вдруг — свет в конце тоннеля! В противоположном отдалении коридора, в световом овале, появляется и стремительно вырастает величественная женская фигура. Да уж неслучайная ли это знакомая по имени Ханук, председатель Комитета Советских Женщин при Совете Министров Армянской ССР? Она!

— Отпустите товарища! Он — ко мне!

И на плечо мое ложится ее премилая рука. Тут спрашивает милиционер с карандашом:

— А вы кто будете, гражданочка? Просто для справки? Тогда нежнейшая Ханук переходит вдруг на колхозный бас:

— Пажалста, дарагой, паынтэрэсуйся! Милиционер с открытой пастью глядит в красную книжечку. Ритуал взятия под козырек.

— Забирайте товарища пьяного, если он вам так нужен. Она влечет меня по пятому этажу в некоторое близкое будущее, влечет стремительно и нежно, словно хоровод баядерок, а за нами, как за винтом корабля, в завихрениях исчезают мерзости близкого прошлого, включая и зловещий № 555, где со мной произошло сегодня нечто неподдающееся пониманию.

И вот мы в ее апартаменте-люкс. Она прижимает меня к стене, срывает с меня одежды, от страсти руки ее дрожат она рвет мои пуговицы…

…Велосипедов, противный, где же ты был, сумасшедший, я — проездом, из Еревана в Бейрут, у меня только лишь одна ночь, бесконечно тебе звоню, а тебя нет, готова была уже на любого милиционера наброситься, вдруг ты лежишь на полу…

…рвет мою «молнию» в центре туалета, ранит себе «молнией» свой очаровательный мизинец, царапина, сует мне сосать, сосет сама… все завихряется в неуклюжих фигурах раздевания, пока в результате вдруг не возникает греческая позиция восторга.

Ах, как жалко, дорогая Ханук, что вы не можете связать свою жизнь с моей, что вы — птица не моего полета, что вы обременены, по вашим словам, идеальной советской семьей с детьми-вундеркиндами и мужем, генералом КГБ!

Я, между прочим, и сама полковник КГБ, говорит она нежнейшим шепотом через собственную подмышку. Это вас не смущает?

О нет, милейшая Ханук, о нет! В данный момент у вас своя позиция, а у меня моя, и посмотрите, как все гармонично, о, как гармонично, так гармонично, гармонично, гармонично соединяется.

Эфир, дом Зевса

Саша Калашников никогда не жаловался на легкий ревматизм, несколько сковывавший его прыжки и батманы. По сути дела, недуг этот играл, пожалуй, благую роль в его балетной карьере: не будь ревматизма, знаменитые калашниковские прыжки стали бы чересчур знаменитыми, могли бы даже принять характер чего-то надреального, то есть могли бы нарушить реалистические традиции отечественной хореографии. Вот сегодня, например, суставы почему-то совсем не ныли, ну, и забылся Саша, заскакал вне традиций, нереалистически, зависая иногда в воздухе с явным преувеличением и мелким перебором ног позволяя себе еще и еще набирать высоту, в то время как вроде бы давно уже пора опускаться.

Публика уже и писать кипятком устала, уже и не вопила даже а только лишь тихо стонала в ошеломлении — семейный советский балет на глазах превращался в чуждое и желанное, в авангардно-буржуазный модернизм.

«Ой, сбежит, — с определенной тоской думал, наблюдая калашниковские прыжки, секретарь парткома Большого театра тов. Малый, по номенклатуре приравненный к секретарям гигантских московских райкомов. — Потенциальный невозвращенец этот Сашка проклятый, хоть и секретарь нашей комсомольской организации. Да и как не сбежать с такими прыжками, выше уровня мировых стандартов?! Что он у нас имеет, и что он там будет иметь! Я бы и сам сбежал, если бы там кому-нибудь нужен был секретарь партийной организации оперно-балетного театра».

После спектакля Саша Калашников, сидя в гримуборной, читал «Поднятую целину». Немало усилий он прилагал ежедневно, чтобы доказать даже и не полнейшую благонадежность, а самый настоящий животворный советский патриотизм, и все-таки всякий раз, как отпускал ревматизм и прыгучесть выходила из-под контроля, весь театр смотрел подозрительно — не может быть, чтобы Сашка не подорвал на ближайших же гастролях.

Да ведь это же не что иное, как просто вы-тал-кива-ние, сокрушался Саша и жаловался какому-нибудь своему товарищу, а товарищ, не обязательно даже и стукач, а просто самый обыкновенный дружок, сочувственно кивал и спрашивал: а ты, Саша, и в самом деле не «намылился» еще?

Да как же можно без родины-то?! Саша горячо начинал осуждать всех балетных беглецов — вот увидите, без родины их талант засохнет, вот увидите, окажутся пустоцветы, да как же можно русскому-то человеку жить без этого, без великого нашего правдивого, могучего и свободного, без поля Бородинского, без снежных просторов, где пращуры с соколами охотились, где кони Клодта бились… чьи кони?., что делали?., да-да, не поймаете, кони нашего барона Клодта бились и застыли в бронзе над исторической Фонтанкой, как же можно без этого?

Не горячись, Саша, не пережимай, говорили ему друзья, улыбаясь. И Саша прямо в отчаяние приходил — чем доказать, что искренне люблю родную землю? Прямо хоть в партию вступай, и вступил. Активность коммунистического сознания развил в себе артист до самой высшей степени. Даже анекдотов о Василии Ивановиче Чапаеве и ординарце Петьке чурался, даже Шолохова начал по второму разу читать заучивал Евтушенко, и все тщетно — не верил ему народ.

Невеселое из-за этого возникает настроение, думал артист, сидя в гримуборной после спектакля, не способствует это творчеству, ей-ей, не способствует.

Вдруг послышалось:

— Сашенька, дорогой!

В гримуборной без стука появились две мымры на одно лицо, а за ними двигалась какая-то бледная тень, спирохетоподобный молодой человек.

Вот, подумал Калашников, разве там к звезде моей величины могли бы так, без стука? Уж не менее трех телохранителей, наверное, ходят постоянно за Рудиком Нуриевым, не менее того.