Кладбище для безумцев, стр. 62

— Дай-ка мне свое пиво! — Я схватил его стакан. — Сколько таких ты уже выпил?

— Всего восемь.

— Господи! — Я сунул ему стакан обратно. — Это что, войдет в твой новый роман?

— Может быть. — Изо рта Крамли послышался негромкий звук легкой самодовольной отрыжки, и он продолжил: — Если бы тебе пришлось выбирать между триллионами лет жизни во тьме без единого луча солнца и кататонией, разве ты не выбрал бы последнее? Ты по-прежнему мог бы наслаждаться зеленой травой и воздухом, пахнущим разрезанным арбузом. Прикасаться к своему колену, когда никто не видит. И все это время ты бы притворялся, что тебе все равно. Но тебе настолько не все равно, что ты выстроил себе хрустальный гроб и собственноручно его запечатал.

— Боже мой! Продолжай!

— Я спрашиваю себя: зачем выбирать безумие? Чтобы не умереть, — отвечаю я. Любовь — вот ответ. Все наши чувства — это проявления любви. Мы любим жизнь, но боимся того, что она с нами делает. Итак, почему бы не дать безумию шанс?

Повисло долгое молчание, затем я спросил:

— До чего, черт побери, нас доведут такие разговоры?

— До сумасшедшего дома.

— Пойдем разговаривать с кататоничкой?

— Однажды это сработало, верно? Пару лет назад, когда я тебя загипнотизировал, так что в конце концов ты почти вспомнил убийцу?

— Ага, только я не был помешанным!

— Кто сказал?

Я замолчал, а Крамли заговорил:

— Ладно, а что, если мы отведем Эмили Слоун в церковь?

— Черт побери!

— Не чертыхайся на меня. Мы все были наслышаны о ее пожертвованиях церкви Святой Девы Мари на бульваре Сансет. Как она два года подряд на Пасху раздавала по двести серебряных распятий. Уж если ты католик, то это на всю жизнь.

— Даже если она сумасшедшая?

— Но она будет все осознавать. Внутри, за своими стенами, она будет чувствовать, что присутствует на мессе, и… заговорит.

— Начнет что-нибудь выкрикивать, бредить, может быть…

— Может быть. Но она знает все. Поэтому-то она и сошла с ума, чтобы не думать, не говорить об этом. Она единственная, кто выжил, все остальные умерли или прячутся прямо у нас под носом, держа рот на замке за хорошие деньги.

— И ты думаешь, она может в достаточной мере чувствовать, ощущать, знать и помнить? А вдруг мы только усугубим ее безумие?

— Господи, да откуда я знаю! Это последняя наша зацепка. Никто другой не станет с нами откровенничать. Половину истории тебе рассказала Констанция, еще четверть — Фриц, есть еще священник. Это головоломка, а Эмили — рамка, внутри которой нужно собрать все части. Зажгите свечи, воскурите ладан. Пусть зазвонит алтарный колокол. Может быть, она очнется после семи тысяч дней молчания и заговорит.

Целую минуту Крамли молча сидел, медленно и тяжело потягивая пиво. Затем он наклонился вперед и произнес:

— Ну что, пойдем вытащим ее?

65

Мы не привели Эмили Слоун в церковь.

Мы привели церковь к Эмили Слоун.

Констанция все устроила.

Мы с Крамли принесли свечи, ладан и медный колокол, сделанный в Индии. Затем расставили и зажгли свечи в одной из полутемных комнат санатория «Елисейские Поля» в Холлихок-хаусе. Я приколол на колени булавками несколько кусков хлопчатобумажной ткани.

— А это еще зачем? — проворчал Крамли.

— Звуковые эффекты. Они шуршат. Как полы сутаны.

— Господи!

— Да-да, именно.

Потом, когда свечи были зажжены, мы с Крамли, спрятавшись в укромной нише, развеяли в воздухе запах ладана и проверили колокол. Он издал чистый, приятный звон.

— Констанция! — тихо позвал Крамли. — Веди!

И вот вошла Эмили Слоун.

Она двигалась не по своей воле, она не шла; ее голова была неподвижна, неподвижный взгляд неподвижных глаз замер на ее лице, словно выточенном из мрамора. Сперва из темноты показался ее профиль, затем недвижное тело и руки, в безмятежности надгробной статуи застывшие на девственных от времени коленях. Она сидела в кресле на колесиках, подталкиваемом сзади почти невидимой рукой ассистентки режиссера, Констанции Раттиган, одетой в черное, как на репетиции сцены старинных похорон. Как только бледное лицо и ужасающе неподвижное тело Эмили Слоун выплыли из темноты холла, послышался шорох, словно шумно взлетела стайка птиц; мы стали разгонять веерами ладанный дым и негромко звонить в колокол.

Я кашлянул.

— Тсс, она же слушает! — шепнул мне Крамли.

И правда она слушала.

Когда Эмили Слоун оказалась в лучах мягкого света, слабое движение — легкая дрожь — промелькнуло под ее веками, а неуловимое колебание свечного пламени отзывалось на тишину и меняло изгибы теней.

Я помахал веером.

И ударил в колокол.

При этих звуках само тело Эмили Слоун словно унеслось прочь. Как невесомый воздушный змей, подхваченный невидимым ветерком, она качнулась, будто плоть ее растаяла.

Снова ударил колокол, и ладанный дым заставил вздрогнуть ее ноздри.

Констанция отступила назад, во тьму.

Голова Эмили Слоун повернулась к свету.

— Боже мой, — прошептал я.

«Это она», — подумал я.

Слепая женщина, которая пришла в «Браун-дерби» и ушла вместе с чудовищем в ту далекую ночь, за тысячу, казалось, ночей назад.

Значит, она не слепая.

Всего лишь кататоничка.

Но не просто кататоничка.

Она восстала из могилы и плыла по комнате в аромате и дыму благовоний, под звуки колокола.

Эмили Слоун.

Десять минут Эмили сидела, не говоря ни слова. Мы ждали, считая удары своих сердец. Мы смотрели, как пламя пожирает свечи и рассеивается дым.

И вот настало то прекрасное мгновение, когда голова ее склонилась, а глаза широко распахнулись.

Она сидела еще, наверное, минут десять, жадно впитывая воспоминания о тех далеких днях, задолго до того, как страшный удар выбросил ее, словно обломок кораблекрушения, на калифорнийский берег.

Я увидел, как губы ее дрогнули, а язык шевельнулся во рту.

Она словно водила пером по внутренней стороне своих век, а затем воплощала это в словах:

— Никто… — прошептала она, — не пони… мает…

И продолжила:

— Никто… никогда не понимал…

Пауза.

— Он был… — наконец произнесла она и остановилась.

Клубился дым благовоний. Колокол издал тихий звон.

— …студия… он… любил…

Я прикусил запястье и ждал, что она скажет.

— …место… для… игр. Съемочные… площадки…

Тишина. Ее зрачки подергивались, она вспоминала.

— Площадки… игрушки… электрические… поезда. Мальчишки, да. Десятилетние… — Она перевела дыхание. — Одиннадцатилетние…

Пламя свечей всколыхнулось.

— …он… всегда говорил… Рождество… всегда… никогда не уходит… Он бы… умер… если бы не Рождество… глупец. Но… двенадцать… он сказал… родителям не покупать ему… носки… галстуки… свитера. На Рождество. Покупать игрушки. Иначе он не станет… разговаривать.

Ее голос постепенно угасал.

Я взглянул на Крамли. Его глаза вылезали из орбит, так ему хотелось слушать еще и еще. Поплыл дым от ладана. Я тихонько ударил в колокол.

— А потом?.. — впервые за все это время прошептал он. — Потом?..

— Потом… — эхом отозвалась она. Она читала строчки на внутренней стороне своих век. — Вот так… он… стал управлять… студией.

Ее тело вновь стало обретать плоть. Она вновь возникала в своем кресле, как будто воспоминание задело какие-то струны и былая сила, утраченная живость и само ее существо стали понемногу возвращаться на место. Даже кости лица, казалось, двигаются, меняя очертания щек и подбородка. Теперь она говорила быстрее. И наконец ее прорвало.

— Игра. Да. Он не работал… играл. В киностудию. Когда его отец… умер.

И по мере того, как она рассказывала, с ее уст уже слетало по три, по четыре слова, и наконец они стали выплескиваться десятками, а потом это были уже тугие струи, и ручьи, и реки. Румянец коснулся щек, блеск появился в глазах. Она начала подниматься. Словно лифт из темной шахты, поднимающийся к свету, ее душа выплывала из тьмы, а следом и она сама начала вставать на ноги.